Краткие пересказы произведений

Господа Головлёвы

0
Россия, середина XIX в. Крепостное право уже на исходе. Однако семья помещиков Головлевых ещё вполне процветает и все более расширяет границы и без того обширных своих имений. Заслуга в том всецело принадлежит хозяйке — Арине Петровне Головлевой. Женщина она непреклонная, строптивая, самостоятельная, привыкшая к полному отсутствию какого-либо противодействия. Муж Арины Петровны, Владимир Михайлович Головлев, как смолоду был безалаберным и бездельным, так и остался. Жизнь свою он тратит на сочинение стишков в духе Баркова, подражание пению птиц, тайное пьянство да подкарауливание дворовых девок. Потому-то Арина Петровна внимание своё устремила исключительно на дела хозяйственные. Дети, ради которых вроде бы и творились все предприятия, были ей, в сущности, обузой. Детей было четверо: три сына и дочь.
Старший сын Степан Владимирович слыл в семействе под именем Стёпки-балбеса и Стёпки-озорника. От отца перенял он неистощимую проказливость, от матери — способность быстро угадывать слабые стороны людей; эти дарования использовал для передразнивания и иного шутовства, за что был нещадно бит матерью. Поступив в университет, он не ощутил ни малейшего позыва к труду, а вместо того стал шутом у богатеньких студентов, благодаря чему, впрочем, не пропал с голоду при скуднейшем пособии. Получив диплом, Степан скитался по департаментам, пока вконец не изверился в своих чиновничьих дарованиях. Мать «выбросила сыну кусок», состоявший из дома в Москве, но, увы, и с этим запасом Стёпка-балбес прогорел, частью проев «кусок», частью проиграв. Продавши дом, попробовал было он выпрашивать то табачку, то денежку у зажиточных крестьян матери, живших в Москве, однако вынужден был сознаться, что бродить уже не в силах и остался ему только один путь — обратно в Головлево на даровое довольство. И Степан Владимирович отправляется домой — на семейный суд.

Дочь, Анна Владимировна, также не оправдала маменькиных ожиданий: Арина Петровна отправила её в институт в чаянье сделать из неё дарового домашнего секретаря и бухгалтера, а Аннушка однажды в ночь сбежала с корнетом и повенчалась. Мать ей «выбросила кусок» в виде чахлой деревнюшки и капитальца, но года через два молодые капитал прожили и корнет сбежал, оставив жену с дочерьми-близнецами, Аннинькой и Любинькой. Затем Анна Владимировна умерла, а посему Арина Петровна вынуждена была приютить сироток. Впрочем, и эти печальные события косвенно способствовали округлению головлевского имения, сокращая число пайщиков.

Средний сын, Порфирий Владимирович, ещё в детстве получил от Стёпки-балбеса прозвища Иудушки и Кровопивушки. С младенчества был он необычайно ласков, а также любил слегка понаушничать. К его заискиваниям Арина Петровна относилась с опаской, вспоминая, как перед рождением Порфиши старец-провидец бормотал: «Петух кричит, наседке грозит; наседка — кудах-тах-тах, да поздно будет!» — но лучший кусок всегда отдавала ласковому сыну ввиду его преданности.

Младший брат, Павел Владимирович, был полнейшим олицетворением человека, лишённого каких бы то ни было поступков. Может, он был добр, но добра не делал; может, был не глуп, но ничего умного не совершил. С детства остался он внешне угрюм и апатичен, в мыслях переживая события фантастические, никому вокруг не ведомые.

В семейном суде над Степаном Владимировичем папенька участвовать отказался, предсказав сыну лишь, что ведьма его «съест!»; младший братец Павел заявил, что его мнения все равно не послушаются, а так вперёд известно, что виноватого Стёпку «на куски рвать…». При таковом отсутствии сопротивления Порфирий Владимирович убедил маменьку оставить Стёпку-балбеса под присмотром в Головлеве, заранее вытребовав от него бумагу с отказом от наследственных претензий. Так балбес и остался в родительском доме, в грязной тёмной комнатке, на скудном (только-только не помереть) корме, кашляя над трубкой дешёвого табаку и отхлёбывая из штофа. Пытался он просить, чтобы прислали ему сапоги и полушубок, но тщетно. Внешний мир перестал существовать для него; никаких разговоров, дел, впечатлений, желаний, кроме как напиться и позабыть… Тоска, отвращение, ненависть снедали его, покуда не перешли в глубокую мглу отчаяния, будто крышка гроба захлопнулась. Серым декабрьским утром Степан Владимирович был найден в постели мёртвым.

Прошло десять лет. Отмена крепостного права вкупе с предшествовавшими ей приготовлениями нанесла страшный удар властности Арины Петровны. Слухи изнуряли воображение и вселяли ужас: как это Агашку Агафьей Федоровной звать? Чем кормить ораву бывших крепостных — или уж выпустить их на все четыре стороны? А как выпустить, если воспитание не позволяет ни подать, ни принять, ни сготовить для себя? В самый разгар суеты тихо и смиренно умер Владимир Михайлович Головлев, благодаря Бога, что не допустил предстать перед лицо своё наряду с холопами. Уныние и растерянность овладели Ариной Петровной, чем и воспользовался Порфирий с лукавой, воистину Иудушкиной ловкостью. Арина Петровна разделила имение, оставив себе только капитал, причём лучшую часть выделила Порфирию, а похуже — Павлу. Арина Петровна продолжала было привычно округлять имение (теперь уже сыновье), пока вконец не умалила собственный капитал и не перебралась, оскорблённая неблагодарным Порфишкой, к младшему сыну, Павлу.

Павел Владимирович обязался поить-кормить мать и племянниц, но запретил вмешиваться в его распоряжения и посещать его. Имение расхищалось на глазах, а Павел в одиночестве пил, находя успокоение в чаду пьяных фантазий, дававших победный выход его тяжкой ненависти к братцу-кровопивцу. Так и застал его смертный недуг, не давши времени и соображения на завещание в пользу сироток или маменьки. Посему имение Павла досталось ненавистному Порфишке-Иудушке, а маменька и племянницы уехали в деревеньку, когда-то «кинутую» Ариной Петровной дочери; Иудушка с ласкою проводил их, приглашая наведываться по-родственному!

Однако Любинька и Аннинька быстро затосковали в безнадёжной тишине нищего именьица. После немногих отстрочек в угоду бабушке барышни уехали. Не вытерпев пустоты беспомощного одиночества и унылой праздности, Арина Петровна воротилась-таки в Головлево.

Теперь семейные итоги таковы: лишь вдовствующий хозяин Порфирий Владимирович, маменька да дьячкова дочь Евпраксеюшка (недозволенное утешение вдовца) населяют когда-то цветущее имение. Сын Иудушки Владимир покончил с собой, отчаявшись получить от отца помощь на прокормление семьи; другой сын Петр служит в офицерах. Иудушка и не вспоминает о них, ни о живом, ни об усопшем, жизнь его заполнена бесконечной массой пустых дел и слов. Некоторое беспокойство он испытывает, предчувствуя просьбы племянниц или сына, но притом уверен, что никто и ничто не выведет его из бессмысленного и бесполезного времяпрепровождения. Так и случилось: ни появление вконец отчаявшегося Петра, проигравшего казённые деньги и молившего отца о спасении от бесчестья и гибели, ни грозное материнское «Проклинаю!», ни даже скорая смерть матери — ничто не изменило существования Иудушки. Пока он хлопотал да подсчитывал маменькино наследство, сумерки окутывали его сознание все гуще. Чуть было рассвело в душе с приездом племяннушки Анниньки, живое чувство вроде проглянуло в привычном его пустословии — но Аннинька уехала, убоявшись жизни с дядей пуще участи провинциальной актрисы, и на долю Иудушки остались только недозволенные семейные радости с Евпраксеюшкой.

Однако и Евпраксеюшка уже не так безответна, как была. Раньше ей немного надо было для покою и радости: кваску, яблочек мочёных да вечерком перекинуться в дурачка. Беременность озарила Евпраксеюшку предчувствием нападения, при виде Иудушки её настигал безотчётный страх — и разрешение ожидания рождением сына вполне доказало правоту инстинктивного ужаса; Иудушка отправил новорождённого в воспитательный дом, навеки разлучив с матерью. Злое и непобедимое отвращение, овладевшее Евпраксеюшкой, вскоре переродилось в ненависть к выморочному барину. Началась война мелких придирок, уязвлений, нарочитых гадостей — и только такая война могла увенчаться победой над Иудушкой. Для Порфирия Владимировича была невозможна мысль, что ему самому придётся изнывать в трудах вместо привычного пустословия. Он стушевался окончательно и совсем одичал, пока Евпраксеюшка млела в чаду плотского вожделения, выбирая между кучером и конторщиком. Зато в кабинете он мечтал вымучить, разорить, обездолить, пососать кровь, мысленно мстил живым и мёртвым. Весь мир, доступный его скудному созерцанию, был у его ног…

Окончательный расчёт для Иудушки наступил с возвращением в Головлево племянницы Анниньки: не жить она приехала, а умирать, глухо кашляя и заливая водкою страшную память о прошлых унижениях, о пьяном угаре с купцами и офицерами, о пропавшей молодости, красоте, чистоте, начатках дарования, о самоубийстве сестры Любиньки, трезво рассудившей, что жить даже и расчёта нет, коли впереди только позор, нищета да улица. Тоскливыми вечерами дядя с племянницей выпивали и вспоминали о головлевских умертвиях и увечиях, в коих Аннинька яростно винила Иудушку. Каждое слово Анниньки дышало такой цинической ненавистью, что вдруг неведомая ранее совесть начала просыпаться в Иудушке. Да и дом, наполненный хмельными, блудными, измученными призраками, способствовал бесконечным и бесплодным душевным терзаниям. Ужасная правда осветилась перед Иудушкой: он уже состарился, а кругом видит лишь равнодушие и ненависть; зачем же он лгал, пустословил, притеснял, скопидомствовал? Единственною светлою точкой во мгле будущего оставалась мысль о саморазрушении — но смерть обольщала и дразнила, а не шла…

К концу страстной недели, в мартовскую мокрую метелицу, ночью Порфирий Владимирович решился вдруг сходить проститься на могилку к маменьке, да не так, как обычно прощаются, а прощенья просить, пасть на землю и застыть в воплях смертельной агонии. Он выскользнул из дома и побрёл по дороге, не чувствуя ни снега, ни ветра. Лишь на другой день пришло известие, что найден закоченевший труп последнего головлевского барина, Аннинька лежала в горячке и не пришла в сознание, посему верховой понёс известие к троюродной сестрице, уже с прошлой осени зорко следившей за всем происходящим в Головлеве.



Вариант 2:

События происходят в России 19 века, когда крепостное право почти отменили. Однако семья Головлёвых, продолжает расширять свои владения и процветать, благодаря усердной деятельности хозяйки, Арине Петровне Головлёвой. У неё очень неординарный характер, который выражен писателем, как строптивый и властный. Её муж, Владимир, с самой молодости прослыл бездельником. Он увлекается написанием стихотворений, которые никому не нужны. Кроме него, есть ещё четверо детей: трое сыновей и одна дочка.

Старший сын, после окончания университета, долго слонялся в поисках работы, но быстро разочаровался. Мать купила ему дом в Москве, а он продал его. После этого, Степан ходил с просьбами к зажиточным крестьянам матери, чтобы те дали ему немного денег и табаку. Но ему и это надоело, и Степан решил возвратиться домой, к матери.

Дочка, Анна, тоже не оправдала надежд матери. Вместо того, чтобы закончить университет и стать бухгалтером, она вышла замуж за корнета. После того, как у них закончились деньги, выделенные матерью, корнет убежал, и оставил Анну вместе с близняшками, Аннинькой и Любонькой. Вскоре Анна умерла, и Арине Петровне пришлось взять близняшек на воспитание.

Средний сын, Порфирий, которого с детства прозвали Иудушкой, был ласковым. Однако, мать относилась к его заискиваниям с недоверием. Она помнила, что при рождении, один старец говорил о его судьбе плохие слова. Однако Арина Петровна, больше всех его любила.

Младший сын был сам по себе. Он никогда не проявлял характер, и жил в придуманном мирке. После приезда Степана, все собрались на семейный суд. Отец почти не принимал участие, и младший сын также не высказал своего мнения. Они только говорили, что Степан не получит от матери ничего. Порфирий посоветовал Арине Петровне, оставить Степана под присмотром в том случае, если он подпишет бумагу об отказе от наследства. После этого, его поселили в жалком домишке и давали еду, чтобы не помер с голоду. От отчаяния и безысходности, Степан умер. Через десять лет, произошла отмена крепостного права. Арина Петровна не могла понять, что ей теперь делать с крестьянами. В это же время, умер её муж. Не найдя другого выхода, она воспользовалась советом Порфирия и разделила имение. Большую часть капитала, она взяла себе, Порфирию выделила хороший участок имения, а худшую часть отдала Павлуше. Однако Иудушка вскоре оскорбил мать, и она была вынуждена перебраться к Павлу. Скоро умер и Павел от алкоголя. Его часть имения перешла к Иудушке, который выпроводил мать с племянницами в глухую деревеньку. При этом приглашал их в гости.

Но, не выдержав такого существования, племянницы уехали, а мать должна была вернуться домой.

И здесь Иудушка показан автором во всей своей "красе". Его не интересует никто и ничего, кроме собственного блага. Даже когда умерла мать, он не испытывал особой жалости. После этого, его жизнь пошла всё хуже и хуже. И, в конце концов, он стал осознавать, что никто не желает ему добра, а сам он прожил свою жизнь тщётно. На это раскрыла глаза его племянница, Аннинька, которая стала пить вместе с Порфирием. Другая племянница повесилась. После этого Иудушка решил пойти на могилу матери и покаяться. Он вышел в мороз, а на следующий день, прохожие обнаружили его труп. Также умерла и Аннинька, которая не пришла в сознание, находясь в пьяном бреду.

 Изменить 
Копировать

YouTube

 Изменить 

Ещё Салтыков-Щедрин М.Е.

За рубежом | Краткий пересказ произведения
В романе видим описания буржуазной Европы, которая нам сначала представляется сытой, наиболее благополучной, с наливающимися невероятным урожаем полями, аккуратными домами немцев, сравнение с

Медведь на воеводстве | Краткий пересказ произведения
Послал Лев - царь зверей первого Топтыгина воеводой в дальний лес, наградив майорским чином. Топтыгин этот о большом кровопролитии мечтал, и планировал на новом месте что-то подобное совершить.

Смерть Пазухина | Краткий пересказ произведения
Перед смертью Ивана Прокофьевича Пазухина начинается борьба за его наследство. Начинал он бедняком, а миллионы нажил на продаже спиртного. Был грешником, и в экономках у него служила одна из любовниц

Господа ташкентцы | Краткий пересказ произведения
Вся книга построена на границе аналитического, гротескового очерка и сатирического повествования. Так что же это за креатура — ташкентец — и чего она жаждет? А жаждет она лишь одного

Карась-идеалист | Краткий пересказ произведения
Название этой сказки говорит само за себя и сразу же читателю становится понятно, что сказка о необыкновенном карасе, который смотрел на жизнь своими глазами, полными идеалистических цветов. Карась

Дневник провинциала в Петербурге | Краткий пересказ произведения
Дневник? Да нет! Скорей, записки, заметки, воспоминания — верней, физиология (забытый жанр, в котором беллетристика сочетается с публицистикой, социологией, психологией, чтобы полней, да и

Премудрый пескарь | Краткий пересказ произведения
Жил-был «просвещённый, умеренно либеральный» пескарь. Умные родители, умирая, завещали ему жить, глядя в оба. Пескарь понял, что ему отовсюду грозит беда: от больших рыб, от

Баран-непомнящий | Краткий пересказ произведения
Никто не помнит, чтобы бараны были когда-то вольными. Люди их содержали специально для мяса, сала, для получения овчины. Сами бараны не имет возможности знать о своем прародителе, будучи уверенными,

Благонамеренные речи | Краткий пересказ произведения
В главе-предисловии «К читателю» автор представляется как фрондёр, жмущий руки представителям всех партий и лагерей. Знакомых у него тьма-тьмущая, но у них он ничего не ищет, кроме

Дикий помещик | Краткий пересказ произведения
Жил-был глупый и богатый помещик, князь Урус-Кучум-Кильдибаев. Любил он раскладывать гранпасьянс и читать газету «Весть». Взмолился однажды помещик богу, чтобы тот избавил его от мужиков

Фото Салтыков-Щедрин М.Е.

 Изменить 
Салтыков-Щедрин М.Е.

Салтыков-Щедрин М.Е. - Биография

    Салтыков (Михаил Евграфович) - знаменитый русский писатель. Родился 15
    января 1826 г. в старой дворянской семье, в имении родителей, селе Спас-Угол, Калязинского уезда Тверской губернии. Хотя в примечании к "Пошехонской старине" С. и просил не смешивать его с личностью Никанора Затрапезного, от имени которого ведется рассказ, но полнейшее сходство многого, сообщаемого о Затрапезном, с несомненными фактами жизни С. позволяет предполагать, что "Пошехонская старина" имеет отчасти автобиографический характер. Первым учителем С. был крепостной человек его родителей, живописец Павел; потом с ним занимались старшая его сестра, священник соседнего села, гувернантка и студент московской духовной академии. Десяти лет от роду он поступил в московский дворянский институт (нечто в роде гимназии, с пансионом), а два года спустя был переведен, как один из отличнейших учеников, казеннокоштным воспитанником в Царскосельский (позже - Александровский) лицей. В 1844 г. окончил курс по второму разряду (т. е. с чином X-го класса), семнадцатым из двадцати двух учеников, потому что поведение его аттестовалось не более как "довольно хорошим": к обычным школьным проступкам ("грубость", куренье, небрежность в одежде) у него присоединялось писание стихов "неодобрительного" содержания. В лицее, под влиянием свежих еще тогда пушкинских преданий, каждый курс имел своего поэта; в XIII-м курсе эту роль играл С. Несколько его стихотворений было помещено в "Библиотеке для Чтения" 1841 и 1842 гг., когда он был еще лицеистом; другие, напечатанные в "Современнике" (ред. Плетнева) 1844 и 1845 гг., написаны им также еще в лицее (все эти стихотворения перепечатаны в "Материалах для биографии М.Е. Салтыкова", приложенных к полному собранию его сочинений). Ни одно из стихотворений С. (отчасти переводных, отчасти оригинальных) не носит на себе следов таланта; позднейшие по времени даже уступают более ранним. С. скоро понял что у него нет призваны к поэзии, перестал писать стихи и не любил, когда ему о них напоминали. И в этих ученических упражнениях, однако, чувствуется искреннее настроение, большей частью грустное, меланхолическое (у тогдашних знакомых С. слыл под именем "мрачного лицеиста"). В августе 1844 г. С. был зачислен на службу в канцелярию военного министра и только через два года получил там первое штатное место - помощника секретаря. Литература уже тогда занимала его гораздо больше, чем служба: он но только много читал, увлекаясь в особенности Ж. Зандом и французскими социалистами (блестящая картина этого увлечения нарисована им, тридцать лет спустя, в четвертой главе сборника: "За рубежом"), но и писал- сначала небольшие библиографические заметки (в "Отечественных Записках" 1847 г.), а потом повести: "Противоречия" (там же, ноябрь 1847) и "Запутанное дело" (март 1848). Уже в библиографических заметках, не смотря на маловажность книг, по поводу которых они написаны, проглядывает образ мыслей автора-его отвращение к рутине, к прописной морали, к крепостному праву; местами попадаются и блестки насмешливого юмора. В первой повести С., которую он никогда впоследствии не перепечатывал, звучит, сдавленно и глухо, та самая тема, на которую были написаны ранние романы Ж. Занда: признание прав жизни и страсти. Герой повести, Нагибин - человек обессиленный тепличным воспитанием и беззащитный против влияний среды, против "мелочей жизни". Страх перед этими мелочами и тогда, и позже (см. напр. "Дорога", в "Губернских Очерках") был знаком, по-видимому, и самому С. - но у него это был тот страх, который служит источником борьбы, а не уныния. В Нагибине отразился, таким образом, только один небольшой уголок внутренней жизни автора. Другое действующее лицо романа-"женщина-кулак", Крошина - напоминает Анну Павловну Затрапезную из "Пошехонской старины", т. е. навеяно, вероятно, семейными воспоминаниями С. Гораздо крупнее "Запутанное дело" (перепеч. в "Невинных рассказах"), написанное под сильным влиянием "Шинели", может быть и "Бедных людей", но заключающее в себе несколько замечательных страниц (напр. изображение пирамиды из человеческий тел, которая снится Мичулину). "Россия" - так размышляет герой повести - "государство обширное, обильное и богатое; да человек-то глуп, мрет себе с голоду в обильном государстве". "Жизнь-лотерея", подсказывает ему привычный взгляд, завещанный ему отцом; "оно так - отвечает какой-то недоброжелательный голос, - но почему же она лотерея, почему ж бы не быть ей просто жизнью"? Несколькими месяцами раньше такие рассуждения остались бы, может быть, незамеченными-но "Запутанное дел"') появилось в свет как раз тогда, когда февральская революция во Франции отразилась в России учреждением негласного комитета, облеченного особыми полномочиями для обуздания печати. 28-го апреля, 1848 г. С. был выслан в Вятку и 3-го июля определен канцелярским чиновником при вятском губернском правлении. В ноябре того же года он был назначен старшим чиновником особых поручений при вятском губернаторе, затем два раза исправлял должность правителя губернаторской канцелярии, а с августа 1850 г. был советником губернского правления. О службе его в Вятке сохранилось мало сведений, но, судя по записке о земельных беспорядках в Слободском уезде, найденной, после смерти С., в его бумагах и подробно изложенной в "Материалах" для его биографии он горячо принимал к сердцу свои обязанности, когда они приводили его в непосредственное соприкосновение с народной массой и давали ему возможность быть ей полезным. Провинциальную жизнь, в самых темных ее сторонах, в то время легко ускользавших от взора, С. узнал как нельзя лучше, благодаря командировкам и следствиям, которые на него возлагались - и богатый запас сделанных им наблюдений нашел себе место в "Губернских Очерках". Тяжелую скуку умственного одиночества он разгонял внеслужебными занятиями: сохранились отрывки его переводов из Токвиля, Вивьена, Шерюеля и заметки, написанные им по поводу известной книги Беккарии. Для сестер Болтиных, из которых одна в 1856 г. стала его женою, он составил "Краткую историю России". В ноябре 1855 г. ему разрешено было, наконец, совершенно оставить Вятку (откуда он до тех пор только один раз выезжал к себе в тверскую деревню); в феврале 1856 г. он был причислен к министерству внутренних дел, в июне того же года назначен чиновником особых поручений при министре и в августе командирован в губернии Тверскую и Владимирскую для обозрения делопроизводства губернских комитетов ополчения (созванного, по случаю восточной войны, в 1855 г.). В его бумагах нашелся черновик записки, составленной им при исполнении этого поручения. Она удостоверяет, что так называемые дворянские губернии предстали перед С. не в лучшем виде, чем недворянская, Вятская; злоупотреблений при снаряжении ополчения им было обнаружено множество. Несколько позже им была составлена записка об устройстве градских и земских полиций, проникнутая мало еще распространенной тогда идеей децентрализации и весьма смело подчеркивавшая недостатки действовавших порядков. Вслед за возвращением С. из ссылки. возобновилась, с большим блеском, его литературная деятельность. Имя надворного советника Щедрина, которым были подписаны появлявшиеся в "Русском Вестнике", с 1856 г., "Губернские Очерки", сразу сделалось одним из самых любимых и популярных. Собранные в одно целое, "Губернские Очерки" в 1857 г. выдержали два издания (впоследствии - еще два, в 1864 и 1882 гг.). Они положили начало целой литературе, получившей название "обличительной", но сами принадлежали к ней только отчасти. Внешняя сторона мира кляуз, взяток, всяческих злоупотреблений наполняет всецело лишь никоторые из очерков; на первый план выдвигается психология чиновничьего быта, выступают такие крупные фигуры, как Порфирий Петрович, как "озорник", первообраз "помпадуров", или "надорванный", первообраз "ташкентцев", как Перегоренский, с неукротимым ябедничеством которого должно считаться даже административное полновластие. Юмор, как и у Гоголя, чередуется в "Губернских Очерках" с лиризмом; такие страницы, как обращение к провинции (в "Скуке"), производят до сих пор глубокое впечатление. Чем были "Губернские Очерки" для русского общества, только что пробудившегося к новой жизни и с радостным удивлением следившего за первыми проблесками свободного слова - это легко себе представить. Обстоятельствами тогдашнего времени объясняется и то, что автор "Губернских Очерков" мог не только оставаться на службе, но и получать более ответственные должности. В марте 1858 г. С. был назначен рязанским вице-губернатором, в апреле 1860г. переведен на ту же должность в Тверь. Пишет он в это время очень много, сначала в разных журналах (кроме "Русского Вестника" - в "Атенее", "Современнике", "Библиотеке для Чтения", "Московском Вестнике"), но с 1860 г. - почти исключительно в "Современнике" ( В 1861 г. С. поместил несколько небольших статей в "Московских Ведомостях" (ред. В. Ф. Корша), в 1882 г. - несколько сцен и рассказов в журнале "Время"). Из написанного им между 1858 и 1862 гг. составились два сборника-"Невинные рассказы" и "Сатиры в прозе"; и тот, и другой изданы отдельно три раза (1863, 1881, 1885). В картинах провинциальной жизни, которые С. теперь рисует, Крутогорск (т. е. Вятка) скоро уступает Глупову, представляющему собою не какой-нибудь определенный, а типичный русский город - тот город, "историю" которого, понимаемого в еще более широком смысле, несколькими годами позже написал С. Мы видим здесь как последние вспышки отживающего крепостного строя ("Госпожа Падейкова", "Наш дружеский хлам", "Наш губернский день"), так и очерки так называемого "возрождения", в Глупове не идущего дальше попыток сохранить, в новых формах, старое содержание. Староглуповец "представлялся милым уже потому, что был не ужасно, а смешно отвратителен; новоглуповец продолжает быть отвратительным - и в тоже время утратил способность быть милым" ("Наши глуповские дела"). В настоящем и будущем Глупова усматривается один "конфуз": "идти вперед - трудно, идти назад-невозможно". Только в самом конце этюдов о Глупове проглядывает нечто похожее на луч надежды: С. выражает уверенность, что "новоглуповец будет последним из глуповцев". В феврале 1862 г. С. в первый раз вышел в отставку. Он хотел поселиться в Москве и основать там двухнедельный журнал; когда ему это не удалось, он переехал в Петербург и с начала 1863 г. сталь, фактически, одним из редакторов "Современника". В продолжении двух лет он помещает в нем беллетристические произведения, общественные и театральный хроники, московские письма, рецензии на книги, полемические заметки, публицистические статьи. Все это, за исключением немногих сцен и рассказов, вошедших в состав отдельных изданий ("Невинные рассказы", "Признаки времени", "Помпадуры и Помпадурши"), остается до сих пор не перепечатанным, хотя заключает в себе много интересного и важного (Обзор содержания статей, помещенных С. в "Современнике" 1863 и 1864 гг., см. в книг А. Н. Пыпина: "М. Е. Салтыков" (СПб., 1879). Есть основание надеяться, что эти статьи-или большая их часть - войдут в состав следующего издания сочинений С.). К этому же, приблизительно, времени относятся замечания С. на проект устава о книгопечатании, составленный комиссией под председательством кн. Д.А. Оболенского (см. "Материалы для биографии М. Е. Салтыкова"). Главный недостаток проекта С. видит в том, что он ограничивается заменой одной формы произвола, беспорядочной и хаотической, другой, систематизированной и формально узаконенной. Весьма вероятно, что стеснения, которые "Современник" на каждом шагу встречал со стороны цензуры, в связи с отсутствием надежды на скорую перемену к лучшему, побудили С. опять вступить на службу, но по другому ведомству, менее прикосновенному к злобе дня. В ноябри 1864 г. он был назначен управляющим пензенской казенной палатой, два года спустя переведен на ту же должность в Тулу, а в октябре 1867 г. - в Рязань. Эти годы были временем его наименьшей литературной деятельности: в продолжение трех лет (1865, 1866, 1867) в печати появилась только одна его статья "Завещание моим детям" ("Современник", 1866, No 1; перепеч. в "Признаках времени"). Тяга его к литературе оставалась, однако, прежняя: как только "Отечественные Записки" перешли (с 1 января 1868 г.) под редакцию Некрасова, С. сделался одним из самых усердных их сотрудников, а в июне 1868 г. окончательно покинул службу и сделался одним из главных сотрудников и руководителей журнала, официальным редактором которого стал десять лет спустя, после смерти Некрасова. Пока существовали "Отечественный Записки", т. е. до 1884 г., С. работал исключительно для них. Большая часть написанного им в это время вошла в состав следующих сборников: "Признаки времени" и "Письма из провинции" (1870, 72, 85), "Истории одного города" (1 и 2 изд. 1870; 3 изд. 1883), "Помпадуры и Помпадурши" (1873, 77, 82, 86), "Господа Ташкентцы" (1873, 81, 85), "Дневник провинциала в Петербурге" (1873, 81, 85), "Благонамеренные речи" (1876, 83), "В среде умеренности и аккуратности" (1878, 81, 85), "Господа Головлевы" (1880, 83), "Сборник" (1881, 83), "Убежище Монрепо" (1882, 83), "Круглый год" (1880, 83), "За рубежом" (1881), "Письма к тетеньке" (1882), "Современная Идиллия" (1885), "Недоконченные беседы" (1885), "Пошехонские рассказы" (1886). Сверх того в "Отечественных Записках" были напечатаны в 1876 г. "Культурные люди" и "Итоги", при жизни С. не перепечатанные ни в одном из его сборников, но включенные в посмертное издание его сочинений. "Сказки", изданные особо в 1887 г., появлялись первоначально в "Отечествен. Записках", "Неделе", "Русских Ведомостях" и "Сборнике литературного фонда". После запрещения "Отечественных Записок" С. помещал свои произведения преимущественно в "Вестнике Европы"; отдельно "Пестрые письма" и "Мелочи жизни" были изданы при жизни автора (1886 и 1887), "Пошехонская Старина"-ужо после его смерти, в 1890 г. Здоровье С., расшатанное еще с половины 70-х годов, было глубоко потрясено запрещением "Отечественных Записок". Впечатление, произведенное на него этим событием, изображено им самим с большою силой в одной из сказок ("Приключение с Крамольниковым", который "однажды утром, проснувшись, совершенно явственно ощутил, что его нет") и в первом "Пестром письме", начинающемся словами: "несколько месяцев тому назад я совершенно неожиданно лишился употребления языка"... Редакционной работой С. занимался неутомимо и страстно, живо принимая к сердцу все касающееся журнала. Окруженный людьми ему симпатичными и с ним солидарными, С. чувствовал себя, благодаря "Отечественным Запискам", в постоянном общении с читателями, на постоянной, если можно так выразиться, службе у литературы, которую он так горячо любил и которой посвятил, в "Круглом годе", такой чудный хвалебный гимн (письмо С. к сыну, написанное незадолго до смерти, оканчивается словами: "паче всего люби родную литературу и звание литератора предпочитай всякому другому"). Незаменимой утратой был для него, поэтому, разрыв непосредственной связи между ним и публикой. С. знал, что "читатель-друг" по-прежнему существует - но этот читатель "заробел, затерялся в толпе и дознаться, где именно он находится, довольно трудно". Мысль об одиночестве, "оброшенности" удручает. его все больше и больше, обостряемая физическими страданиями и в свою очередь обостряющая их. "Болен я" - восклицает он в первой главе "Мелочей жизни" - невыносимо. Недуг впился в меня всеми когтями и не выпускает из них. Изможденное тело ничего не может ему противопоставить". Последние его годы были медленной агонией, но он не переставал писать, пока мог держать перо, и его творчество оставалось до конца сильным и свободным; "Пошехонская Старина" ни в чем не уступает его лучшим произведениям. Незадолго до смерти он начал новый труд, об основной мысли которого можно составить себе понятие уже по его заглавию: "Забытые слова" ("Были, знаете, слова"- сказал Салтыков Н. К. Михайловскому незадолго до смерти - ну, совесть, отечество, человечество, другие там еще.. А теперь потрудитесь-ка из поискать!.. Надо же напoмнить!"...). Он умер 28 апреля 1889 г. и погребен 2 мая, согласно его желанию, на Волковом кладбище, рядом с Тургеневым.
     Двадцать лет сряду все крупные явления русской общественной жизни встречали отголосок в сатире С., иногда предугадывавшей их еще в зародыше. Это - своего рода исторический документ, доходящий местами до полного сочетания реальной и художественной правды. Занимает свой пост С. в то время, когда завершился главный цикл "великих реформ" и, говоря словами Некрасова, "рановременные меры" (рановременные, конечно, только с точки зрения их противников) "теряли должные размеры и с треском пятились назад". Осуществление реформ, за одним лишь исключением, попало в руки людей, им враждебных. В обществе все резче заявляли себя обычные результаты реакции и застоя: мельчали учреждения, мельчали люди, усиливался дух хищения и наживы, всплывало на верх все легковесное и пустое. При таких условиях для писателя с дарованием С. трудно было воздержаться от сатиры. Орудием борьбы становится, в его руках, даже экскурсия в прошедшее: составляя "историю одного города", он имеет в виду - как видно из письма его к А. Н. Пыпину, опубликованного в 1889 г., - исключительно настоящее. "историческая форма рассказа" - говорит он, - "была для меня удобна потому, что позволяла мне свободнее обращаться к известным явлениям жизни... Критик должен сам угадать и другим внушить, что Парамоша - совсем не Магницний только, но вместе с тем и NN. И даже не NN., а все вообще люди известной партии, и ныне не утратившей своей силы". И действительно, Бородавкин ("история одного города"), пишущий втихомолку "устав о нестеснении градоначальников законами", и помещик Поскудников ("Дневник провинциала в Петербурге"), "признающий не бесполезным подвергнут расстрелянию всех несогласно мыслящих" - это одного поля ягоды; бичующая их сатира преследует одну и ту же цель, все равно, идет ли речь о прошедшем или о настоящем. Все написанное С. в первой половине семидесятых годов дает отпор, главным образом, отчаянным усилиям побежденных - побежденных реформами предыдущего десятилетия - опять завоевать потерянные позиции или вознаградить себя, так или иначе, за понесенные утраты. В "Письмах о провинции" историографы - т. е. те, которые издавна делали русскую историю - ведут борьбу с новыми сочинителями, в "Дневнике провинциала" сыплются, как из рога изобилия, прожекты, выдвигающие на первый план "благонадежных и знающих обстоятельства местных землевладельцев"; в "Помпадурах и Помпадуршах" крепкоголовые "экзаменуют" мировых посредников, признаваемых отщепенцами дворянского лагеря. В "Господах Ташкентцах" мы знакомимся с "просветителями, свободными от наук", и узнаем, что "Ташкент есть страна, лежащая всюду, где бьют по зубам и где имеет право гражданственности предание о Макаре, телят не гоняющем". "Помпадуры" - это руководители, прошедшие курс административных наук у Бореля или у Донона; "Ташкентцы" - это исполнители помпадурских приказаний. Не щадит С. и новые учреждения - земство, суд, адвокатуру, - не щадит их именно потому, что требует от них многого и возмущается каждой уступкой, сделанной ими "мелочам жизни". Отсюда и строгость его к некоторым органам печати, занимавшимся, по его выражению, "пенкоснимательством". В пылу борьбы С. мог быть несправедливым к отдельным лицам, корпорациям и учреждениям, но только потому, что перед ним всегда носилось высокое представление о задачах эпохи. Литература, например, может быть названа солью русской жизни: что будет - думал С., - если соль перестанет быть соленою, если к ограничениям, независящим от литературы, она прибавит еще. добровольное самоограничение?..
     С усложнением русской жизни, с появлением новых общественных сил и видоизменением старых, с умножением опасностей, грозящих мирному развитию народа, расширяются и рамки творчества Салтыкова. Ко второй половине семидесятых годов относится создание им таких типов, как Дерунов и Стрелов, Разуваев и Колупаев. В их лице хищничество, с небывалою до тех пор смелостью, предъявляет свои права на роль "столпа", т. с. опоры общества - и эти права признаются за ним с разных сторон, как нечто должное (припомним станового пристава Грациапова и собирателя "материалов" в "Убежище Монрепо"). Мы видим победоносный поход "чумазого" на "дворянские усыпальницы", слышим допеваемые "дворянские мелодии", присутствуем при гонении против Анпетовых и Парначевых, заподозренных в "пущании революции промежду себя". Еще печальнее картины, представляемые разлагающеюся семьею, непримиримым разладом между "отцами" и "детьми" - между кузиной Машенькой и "непочтительным Коронатом" между Молчалиным и его Павлом Алексеевичем, между Разумовым и его Степой. "Больное место" (напеч. в "Отеч. Зап". 1879 г., переп. в "Сборнике"), в котором этот разлад изображен с потрясающим драматизмом - один из кульминационных пунктов дарования С. "Хандрящим людям", уставшим надеяться и изнывающим в своих углах, противопоставляются "люди торжествующей современности", консерваторы в образе либерала (Тебеньков) и консерваторы с национальным оттенком (Плешивцев), узкие государственники, стремящиеся, в сущности, к совершенно аналогичным результатам, хотя и отправляющиеся один - "с Офицерской в столичном городе Петербурге, другой - с Плющихи в столичном городе Москве". С особенным негодованием обрушивается сатирик на "литературные клоповники", избравшие девизом: "мыслить не полагается", целью - порабощение народа, средством для достижении цели - оклеветание противников. "Торжествующая свинья", выведенная на сцену в одной из последних глав: "За рубежом", не только допрашивает "правду", но и издевается над нею, "сыскивает ее своими средствами" гложет ее с громким чавканьем, публично, нимало не стесняясь. В литературу, с другой стороны, вторгается улица, "с ее бессвязным галденьем, низменною несложностью требований, дикостью идеалов" - улица, служащая главным очагом "шкурных инстинктов". Несколько позже наступает пора "лганья" и тесно связанных с ним "извещений". "Властителем дум" является "негодяй, порожденный нравственною и умственною мутью, воспитанный и окрыленный шкурным малодушием". Иногда (напр. в одном из "Писем к тетеньке") С. надеется на будущее, выражая уверенность, что русское общество "не поддастся наплыву низкопробного озлобления на все выходящее за пределы хлевной атмосферы"; иногда им овладевает уныние, при мысли о тех "изолированных призывах стыда, которые прорывались среди масс бесстыжества - и канули в вечность" (конец "Современной Идиллии"). Он вооружается против новой программы: "прочь фразы, пора за дело взяться", справедливо находя, что и она-только фраза, и, в добавок, "истлевшая под наслоениями пыли и плесени" ("Пошехонские рассказы"). Удручаемый "мелочами жизни", он видит в увеличивающемся их господстве опасность тем более грозную, чем больше растут крупные вопросы: "забываемые, пренебрегаемые, заглушаемые шумом и треском будничной суеты, они напрасно стучатся в дверь, которая не может, однако, вечно оставаться для них закрытой". - Наблюдая, со своей сторожевой башни, изменчивые картины настоящего, С. никогда не переставал, вместе с тем, глядеть в неясную даль будущего. Сказочный элемент, своеобразный, мало похожий на то, что обыкновенно понимается под этим именем, никогда не был совершенно чужд произведениям С.: в изображения реальной жизни у него часто врывалось то, что он сам называл волшебством. Это - одна из тех форм, которые принимала сильно звучавшая в нем поэтическая жилка. В его сказках, наоборот, большую роль играет действительность, не мешая лучшим из них быть настоящими "стихотворениями в прозе". Таковы "Премудрый пискарь", "Бедный волк", "Карась-идеалист", "Баран непомнящий" и в особенности "Коняга". Идея и образ сливаются здесь в одно нераздельное целое: сильнейший эффекта достигается самыми простыми средствами. Немного найдется в нашей литературе таких картин русской природы и русское жизни, какие раскинуты в "Коняге". После Некрасова ни у кого не слышалось таких стонов душевной муки, вырываемых зрелищем нескончаемого труда над нескончаемой задачей. Великим художником является С. и в "Господах Головлевых". Члены Головлевской семьи, этого уродливого продукта крепостной эпохи - но сумасшедшие в полном смысле слова, но поврежденные совокупным действием физиологических и общественных устоев. Внутренняя жизнь этих несчастных, исковерканных людей изображена с такой рельефностью, какой редко достигают и наша, и западноевропейская литература. Это особенно заметно при сравнены картин аналогичных по сюжету - напр. картин пьянства у С. (Степан Головлев) и у Золя (Купо, в "Assommoir"). Последняя написана наблюдателем-протоколистом, первая-психологом-художником. У С. нет ни клинических терминов, ни стенографически записанного бреда, ни подробно воспроизведенных галлюцинаций; но с помощью нескольких лучей света, брошенных в глубокую тьму, перед нами восстает последняя, отчаянная вспышка бесплодно погибшей жизни. В пьянице, почти дошедшем до животного отупения, мы узнаем человека. Еще ярче обрисована Арина Петровна Головлева - и в этой черствой, скаредной старухи С. также нашел человеческие черты, внушающие сострадание. Он открывает их даже в самом "Иудушке" (Порфирии Головлеве) - этом "лицемере чисто русского пошиба, лишенном всякого нравственного мерила и не знающем иной истины, кроме той, которая значится в азбучных прописях". Никого не любя, ничего не уважая, заменяя отсутствующее содержание жизни массой мелочей, Иудушка мог быть спокоен и по своему счастлив, пока вокруг него, не прерываясь ни на минуту, шла придуманная им самим суматоха. Внезапная ее остановка должна была разбудить его от сна на яву, подобно тому, как присыпается мельник, когда перестают двигаться мельничные колеса. Однажды очнувшись, Порфирий Головлев должен был почувствовать страшную пустоту, должен был услышать голоса, заглушавшиеся до тех пор шумом искусственного водоворота. Совесть есть и у Иудушек; по выражению С., она может быть только "загнана и позабыта", может только устранить, до поры до времени, "ту деятельную чуткость, которая обязательно напоминает человеку о ее существовании". В изображении кризиса, переживаемого Иудушкой и ведущего его к смерти, нет, поэтому ни одной фальшивой ноты, и вся фигура Иудушки принадлежит к числу самых крупных созданий С. Рядом с "Господами Головлевыми" должна быть поставлена "Пошехонская Старина"-удивительно яркая картина тех основ, на которых держался общественный строй крепостной России. С. не примирен с прошедшим, но и не озлоблен против него; он одинаково избегает и розовой, и безусловно-черной краски. Ничего не скрашивая и не скрывая, он ничего не извращает - и впечатление получается тем более сильное, чем живее чувствуется близость к истине. Если на всем и на всех лежит печать чего-то удручающего, принижающего и властителей, и подвластных, то ведь именно такова и была деревенская дореформенная Россия. Может быть, где-нибудь и разыгрывались идиллии вроде той, которую мы видим в "Сне" Обломова; но на одну Обломовку сколько приходилось Малиновцев и Овсецовых, изображенных Салтыковым? Подрывая раз навсегда возможность идеализации и крепостного быта, "Пошехонская Старина" дает,. вместе с тем, целую галерею портретов, нарисованных рукою истинного художника. Особенно разнообразны типы, взятые С. из крепостной массы. Смирение, например, по необходимости было тогда качеством весьма распространенным; но пассивное, тупое смирение Конона не походит ни на мечтательное смирение Сатира-скитальца, стоящего на рубеже между юродивым и раскольником-протестантом, ни на воинственное смирение Аннушки, мирящейся с рабством, но отнюдь не с рабовладельцами. Избавление и Сатир, и Аннушка видят только в смерти - и это значение она имела тогда для миллионов людей. "Пускай вериги рабства" - восклицает С., изображая простую, теплую веру простого человека, - "с каждым часом все глубже и глубже впиваются в его изможденное тело - он верит, что злосчастие его не бессрочно и что наступит минута, когда правда осияет его, наравне с другими алчущими и жаждущими. Да! колдовство рушится, цепи рабства падут, явится свет, которого не победит тьма". Смерть, освободившая его предков, "придет и к нему, верующему сыну веровавших отцов, и, свободному, даст крылья, чтобы лететь в царство свободы, на встречу свободным отцам"! Не менее поразительна та страница "Пошехонской Старины", где Никанор Затрапезный, устами которого на этот ре несомненно говорит сам С., описывает действие, произведенное на него чтением Евангелия. "Униженные и оскорбленные встали передо мной осиянные светом, и громко вопияли против прирожденной несправедливости, которая ничего не дала им, кроме оков". В "поруганном образе раба" С. признал образ человека. Протест против "крепостных цепей", воспитанный впечатлениями детства, с течением времени обратился у С., как и у Некрасова, в протест против всяких "иных" цепей, "придуманных взамен крепостных"; заступничество за раба перешло в заступничество за человека и гражданина. Негодуя против "улицы" и "толпы", С. никогда не отождествлял их с народной массой и всегда стоял на стороне "человека питающегося любовью" и "мальчика без штанов". Основываясь на нескольких вкривь и вкось истолкованных отрывках на разных сочинений С., его враги старались приписать ему высокомерное, презрительное отношение к народу, "Пошехонская Старина" уничтожила возможность подобных обвинений.
     Немного, вообще, найдется писателей, которых ненавидели бы так сильно и так упорно, как Салтыкова. Эта ненависть пережила его самого; ею проникнуты даже некрологи, посвященные ему в некоторых органах печати. Союзником злобы являлось непонимание. Салтыкова называли "сказочником", его произведения - фантазиями, вырождающимися порою в "чудесный фарс" и не имеющими ничего общего с действительностью. Его низводили на степень фельетониста, забавника, карикатуриста, видели в его сатире "некоторого рода ноздревщину и хлестаковщину, с большою прибавкою Собакевича". С. как-то назвал свою манеру писать "рабьей", это слово было подхвачено его противниками - и они уверяли, что благодаря "рабьему языку" сатирик мог болтать сколько угодно и о чем угодно, возбуждая не негодование, а смех, потешая даже тех, против кого направлены его удары. Идеалов, положительных стремлений у С. по мнению его противников, не было: он занимался только "оплеванием", "перетасовывая и пережевывая" небольшое количество всем наскучивших тем. В основании подобных взглядов лежит, в лучшем случае, ряд явных недоразумений. Элемент фантастичности, часто встречающийся у С., нисколько не уничтожает реальности его сатиры. Сквозь преувеличения ясно виднеется правда - да и самые преувеличения оказываются иногда ничем другим, как предугадыванием будущего. Многое из того, о чем мечтают, например, прожектеры в "Дневнике Провинциала", несколько лет спустя перешло в действительность. Между тысячами страниц, написанных С., есть, конечно, и такие, к которым применимо название фельетона или карикатуры - но по небольшой и сравнительно неважной части нельзя судить о громадном целом. Встречаются у Салтыкова и резкие, грубые, даже бранные выражения, иногда, быть может, бьющие через край; но вежливости и сдержанности нельзя и требовать от сатиры. В. Гюго не перестал быть поэтом, когда сравнил своего врага с поросенком, щеголяющим в львиной шкуре; Ювенал читается в школах, хотя у него есть неудобопереводимые стихи. Обвинению в цинизме подвергались, в свое время, Вольтер, Гейне, Барбье, П. Л. Курье, Бальзак; понятно, что оно взводилось и на С. Весьма возможно, что при чтении. С. смеялись, порою, "помпадуры" или "ташкентцы"; но почему? Потому что многие из читателей этой категории отлично умеют "кивать на Петра", а другие видят только смешную оболочку рассказа, не вникая в его внутренний смысл. Слова С. о "рабьем языке" не следует понимать буквально. Бесспорно, его манера носит на себе следы условий, при которых он писал: у него много вынужденных недомолвок, полуслов, иносказаний - но еще больше можно насчитать случаев, в которых его речь льется громко и свободно или, даже сдержанная, напоминает собою театральный шепот, понятный всем постоянным посетителям театра. Рабий язык, говоря собственными словами С., "нимало не затемняют его намерений"; они совершенно ясны для всякого, кто желает понять их. Его темы бесконечно разнообразны, расширяясь и обновляясь сообразно с требованиями времени. Есть у него, конечно, и повторения, зависящая отчасти от того, что он писал для журналов; но они оправдываются, большею частью, важностью вопросов, к которым он возвращался. Соединительным звеном всех его сочинений служит стремление к идеалу, который он сам (в "Мелочах жизни") резюмирует тремя словами: "свобода, развитие, справедливость". Под концом жизни эта формула кажется ему не достаточною. "Что такое свобода", говорить он, "без участия в благах жизни? Что такое развитие, без ясно намеченной конечной цели? Что такое справедливость, лишенная огня самоотверженности и любви"? На самом деле любовь никогда не была чужда С.: он всегда проповедовал ее "враждебным словом отрицанья". Беспощадно преследуя зло, он внушает снисходительность к людям, в которых оно находит выражение часто помимо их сознания и воли. Он протестует, в "Больном месте", против жестокого девиза: "со всем порвать". Речь о судьбе русской крестьянской женщины, вложенная им в уста сельского учителя ("Сон в летнюю ночь", в "Сборнике"), может быть поставлена, по глубине лиризма, наряду с лучшими страницами некрасовской поэмы: "Кому на Руси жить хорошо". "Кто видит слезы крестьянки? Кто слышит, как они льются капля по капле? Их видит и слышит только русский крестьянский малютка, но в нем они оживляют нравственное чувство и полагают в его сердце первые семена добра". Эта мысль, очевидно, давно овладела С. В одной из самых ранних и самых лучших его сказок ("Пропала совесть") совесть, которою все тяготятся и от которой все стараются отделаться, говорит своему последнему владельцу: "отыщи ты мне маленькое русское дитя, раствори ты передо мной его сердце чистое и схорони меня в нем, авось он меня, неповинный младенец, приютит и выходит, авось он меня в меру возраста своего произведет да и в люди потом со мной выйдет - не погнушается... По этому ее слову так в сделалось. Отыскал мещанишка маленькое русское дитя, растворил его сердце чистое и схоронил в нем совесть. Растет маленькое дитя, и вместе с ним растет в нем и совесть. И будет маленькое дитя большим человеком, и будет в нем большая совесть. И исчезнут тогда все неправды, коварства и насилия, потому что совесть будет не робкая и захочет распоряжаться всем сама". Эти слова, полные не только любви, но и надежды - завет, оставленный С. русскому народу.
     В высокой степени своеобразны слог и язык С. Каждое выводимое им лицо говорит именно так, как подобает его характеру и положению. Слова Дерунова, например, дышат самоуверенностью и важностью, сознанием силы, не привыкшей встречать ни противодействия, ни даже возражений. Его речь - смесь идейных фраз, почерпнутых из церковного обихода, отголосков прежней почтительности перед господами и нестерпимо резких нот доморощенной политико-экономической доктрины. Язык Разу
 Изменить