Краткие пересказы произведений

Кто виноват?

1
Действие начинается в русской провинции, в имении богатого помещика Алексея Абрамовича Негрова. Семейство знакомится с учителем сына Негрова — Миши, Дмитрием Яковлевичем Круциферским, окончившим Московский университет кандидатом. Негров бестактен, учитель робеет.
Негров был произведён в полковники уже немолодым, после кампании 1812 г., вскоре вышел в отставку в чине генерал-майора; в отставке скучал, хозяйничал бестолково, взял в любовницы молоденькую дочь своего крестьянина, от которой у него родилась дочь Любонька, и наконец в Москве женился на экзальтированной барышне. Трёхлетняя дочь Негрова вместе с матерью сосланы в людскую; но Негрова вскоре после свадьбы заявляет мужу, что хочет воспитать Любоньку как собственную дочь.

Круциферский — сын честных родителей: уездного лекаря и немки, любившей мужа всю жизнь так же сильно, как в юности. Возможность получить образование ему дал сановник, посетивший гимназию уездного города и заметивший мальчика. Не будучи очень способным, Круциферский, однако, любил науку и прилежанием заслужил степень. По окончании курса он получил письмо от отца: болезнь жены и нищета заставили старика просить о помощи. У Круциферского нет денег; крайность вынуждает его с благодарностью принять предложение доктора Крупова, инспектора врачебной управы города NN, — поступить учителем в дом Негровых.

Пошлая и грубая жизнь Негровых тяготит Круциферского, но не только его одного: двусмысленное, тяжёлое положение дочери Негрова способствовало раннему развитию богато одарённой девушки. Нравы дома Негровых равно чужды обоим молодым людям, они невольно тянутся друг к другу и вскоре влюбляются друг в друга, причём Круциферский обнаруживает свои чувства, читая Любоньке вслух балладу Жуковского «Алина и Альсим».

Между тем скучающая Глафира Львовна Негрова тоже начинает испытывать влечение к юноше; старая гувернерша-француженка пытается свести барыню и Круциферского, причём случается забавная путаница: Круциферский, от волнения не разглядев, кто перед ним, объясняется в любви Негровой и даже целует ее; в руки Глафиры Львовны попадает восторженное любовное послание Круциферского Любоньке. Поняв свою ошибку, Круциферский бежит в ужасе; оскорблённая Негрова сообщает мужу о якобы развратном поведении дочери; Негров, воспользовавшись случаем, хочет заставить Круциферского взять Любоньку без приданого, и очень удивлён, когда тот соглашается безропотно. Чтобы содержать семью, Круциферский занимает место учителя гимназии.

Узнавши о помолвке, мизантроп доктор Крупов предостерегает Круциферского: «Не пара тебе твоя невеста… она тигрёнок, который ещё не знает своей силы».

Счастливой свадьбой, однако, эта история не кончается.

Через четыре года в NN приезжает новое лицо — владелец имения Белое поле Владимир Бельтов. Следует описание города, выдержанное в гоголевском духе.

Бельтов молод и богат, хотя и нечиновен; для жителей NN он загадка; рассказывали, что он, окончив университет, попал в милость к министру, затем рассорился с ним и вышел в отставку назло своему покровителю, потом уехал за границу, вошёл в масонскую ложу и пр. Сама внешность Бельтова производит сложное и противоречивое впечатление: «в лице его как-то странно соединялись добродушный взгляд с насмешливыми губами, выражение порядочного человека с выражением баловня, следы долгих и скорбных дум с следами страстей…»

В чудачествах Бельтова винят его воспитание. Отец его умер рано, а мать, женщина необыкновенная, родилась крепостной, по воле случая получила образование и пережила в молодости много страданий и унижений; страшный опыт, перенесённый ею до замужества, сказался в болезненной нервности и судорожной любви к сыну. В учители сыну она взяла женевца, «холодного мечтателя» и поклонника Руссо; сами не желая того, учитель и мать сделали все, чтоб Бельтов «не понимал действительности». Окончив Московский университет по этико-политической части, Бельтов, с мечтами о гражданской деятельности, уехал в Петербург; по знакомству ему дали хорошее место; но канцелярская работа наскучила ему очень скоро, и он вышел в отставку всего-навсего в чине губернского секретаря. С тех пор прошло десять лет; Бельтов безуспешно пробовал заниматься и медициной, и живописью, кутил, скитался по Европе, скучал и, наконец, встретив в Швейцарии своего старого учителя и тронутый его упрёками, решил вернуться домой, чтобы занять выборную должность в губернии и послужить России.

Город произвёл на Бельтова тяжёлое впечатление: «все было так засалено <…> не от бедности, а от нечистоплотности, и все это шло с такою претензией, так непросто…»; общество города представилось ему как «фантастическое лицо какого-то колоссального чиновника», и он испугался, увидев, что «ему не совладать с этим Голиафом». Здесь автор пытается объяснить причины постоянных неудач Бельтова и оправдывает его: «есть за людьми вины лучше всякой правоты».

Общество тоже невзлюбило чужого и непонятного ему человека.

Между тем семья Круциферских живёт очень мирно, у них родился сын. Правда, иногда Круциферским овладевает беспричинное беспокойство: «мне становится страшно моё счастие; я, как обладатель огромных богатств, начинаю трепетать перед будущим». Друг дома, трезвый материалист доктор Крупов, вышучивает Круциферского и за эти страхи, и вообще за склонность к «фантазиям» и «мистицизму». Однажды Крупов вводит в дом Круциферских Бельтова.

В это время жена уездного предводителя, Марья Степановна, женщина глупая и грубая, делает безуспешную попытку заполучить Бельтова в женихи для дочери — девушки развитой и прелестной, совершенно не похожей на своих родителей. Позванный в дом, Бельтов пренебрегает приглашением, чем приводит хозяев в ярость; тут городская сплетница рассказывает предводительше о слишком тесной и сомнительной дружбе Бельтова. с Круциферской. Обрадованная возможностью отомстить, Марья Степановна распространяет сплетню.

Бельтов и на самом деле полюбил Круциферскую: до сих пор ему не приходилось встречать такой сильной натуры. Круциферская же видит в Бельтове великого человека. Восторженная любовь мужа, наивного романтика, не могла удовлетворить ее. Наконец Бельтов признается Круциферской в любви, говорит, что знает и о ее любви к нему; Круциферская отвечает, что принадлежит своему мужу и любит мужа. Бельтов недоверчив и насмешлив; Круциферская страдает: «Чего хотел этот гордый человек от неё? Он хотел торжества…» Не выдержав, Круциферская бросается в его объятия; свидание прервано появлением Крупова.

Потрясённая Круциферская заболевает; муж сам почти болен от страха за неё. Далее следует дневник Круциферской, где описаны события последующего месяца — тяжёлая болезнь маленького сына, страдания и Круциферской, и ее мужа. Разрешение вопроса: кто виноват? — автор предоставляет читателю.

Любовь к жене всегда была для Круциферского единственным содержанием его жизни; сначала он пытается скрыть своё горе от жены, пожертвовав собой для ее спокойствия; но такая «противуестественная добродетель вовсе не по натуре человека». Однажды на вечеринке он узнает от пьяных сослуживцев, что его семейная драма стала городской сплетней; Круциферский впервые в жизни напивается и, придя домой, почти буйствует. На следующий день он объясняется с женою, и «она поднялась в его глазах опять так высоко, так недосягаемо высоко», он верит, что она ещё любит его, но счастливее от этого Круциферский не становится, уверенный, что мешает жить любимой женщине.

Разгневанный Крупов обвиняет Бельтова в разрушении семьи и требует уехать из города; Бельтов заявляет, что он «не признает над собою суда», кроме суда собственной совести, что происшедшее было неизбежно и что он сам собирается уехать немедленно.

В тот же день Бельтов побил на улице тростью чиновника, грубо намекнувшего ему на его отношения с Круциферской.

Навестив мать в ее имении, через две недели Бельтов уезжает, куда — не сказано.

Круциферская лежит в чахотке; ее муж пьёт. Мать Бельтова переезжает в город, чтобы ходить за больной, любившей ее сына, и говорить с ней о нем.



Вариант 2:

Рассказ приводит читателя в русскую провинцию к одному богатому помещику Алексею Абрамовичу Негрову. Происходит знакомство сына Негрова – Миши с учителем Дмитрием Яковлевичем Круциферским. Перед наглостью и бестактностью помещика учитель проявляет робость.

Негров был военным в отставке. Дома он скучал. В результате завел отношения с молоденькой дочерью крестьянина, которая родила ему девочку Любоньку. Позже, в Москве он нашел себе барышню и женился на ней. Дочь и любовница были сосланы в людскую, а после свадьбы законная жена Негрова заявила о желании воспитывать Любоньку.

Дмитрий Яковлевич был честным человеком. Окончил Московский университет. Он был очень трудолюбивым в науке и получил степень кандидата. Исходя из крайних мер, материальное положение Круциферского вынуждает идти учителем в семью Негровых. Жизнь в доме имеет ряд пошлых и грубых аспектов. Это не приемлемо для Алексея Абрамовича. Его взгляды разделяет не по годам развитая и одаренная Любонька. Между ними возникает любовь.

Одновременно жену Негрова тоже начинает интересовать молодой юноша, и она просит свести их вместе старую гувернершу-француженку. Но происходит забавная путаница. Круциферский случайно вручает любовное послание для Любоньки неверной жене, в результате тайное становится явным. Учитель предлагает отцу взять девушку без приданного, на что тот соглашается. После он получает должность учителя в гимназии.

После счастливой свадьбы проходит четыре года. Появляется новый персонаж - Владимир Бельтов. Для жителей города он является загадочным героем. Он молод, богат и хорош собой. Отец его рано покинул этот мир. Мать была крепостной и много страдала, что отразилось на воспитании сына. После окончания Московского университета, уехал в Петербург. Получил канцелярскую должность, но быстро от нее устал и ушел в отставку. Прошло десять лет. Занимался разного рода деятельностью но, все же, вернулся домой. По возвращению, он был крайне удивлен состоянием города и его жителей. Люди также настороженно восприняли Бельтова.

У молодых Круциферских родился сын. Живут они тихо и мирно. Вместе с тем, Алексей Абрамович страшится своего счастья и боится его потерять. Однажды его коллега доктор Крупов знакомит семью с Бельтовым.

Жена уездного предводителя решает выдать свою дочь замуж за Бельтова. Приглашает его в дом, то он отвергает приглашение, что приводит женщину в гнев и заставляет пойти на распространение сплетни о связи Бельтова с женой Круциферского. Но эти разговоры действительно имели свое начало. Бельтов полюбил чужую жену. Она же увидела в нем великого человека, чего ей так не хватало в муже.

Признание Бельтова вводит Круциферскую в сомнение, но она пытается отвергнуть гордого мужчину. Тем не менее, чувства берут над собой верх, и в период их объятий появляется Крупов. Неверная заболевает. Муж, глядя на нее, страдает. В эти события входит болезнь маленького сына.

Узнав правду, Круциферский начинает сильно выпивать, жена его впадает в чахотку. Крупов призывает Бельтова уехать, что вскоре он и делает, разрушив семью. Мать Бельтова, узнав о событиях, приезжает к жене Круциферского и ухаживает за ней как за женщиной, любившей ее сына.

 Изменить 
Копировать

YouTube

 Изменить 

Ещё Герцен А.И.

Былое и думы | Краткий пересказ произведения
Книга Герцена начинается с рассказов его няньки о мытарствах семьи Герцена в Москве 1812 г., занятой французами (сам А. И. тогда — маленький ребёнок); кончается европейскими впечатлениями 1865

Кто виноват? | Краткий пересказ произведения
Действие начинается в русской провинции, в имении богатого помещика Алексея Абрамовича Негрова. Семейство знакомится с учителем сына Негрова — Миши, Дмитрием Яковлевичем Круциферским,

Доктор Крупов | Краткий пересказ произведения
Главный герой повести «Доктор Крупов» рассказывает о своей жизни. Что он родился в селе на Оке. Его отец был диаконом и сына воспитывал в вере и любви к Богу. Он готовил его на свое место. Мальчик

Сорока-воровка | Краткий пересказ произведения
Трое разговаривают о театре: «славянин», остриженный в кружок, «европеец», «вовсе не стриженный», и стоящий вне партий молодой человек, остриженный под гребёнку

Фото Герцен А.И.

 Изменить 
Герцен А.И.

Герцен А.И. - Биография

    Герцен, Александр Иванович

    [1812—1870] — замечательный публицист и один из самых талантливых мемуаристов мировой литературы, выдающийся политический деятель, основатель русского вольного (бесцензурного) книгопечатания, родоначальник русской политической эмиграции. Ленин характеризовал Г. как «писателя, сыгравшего великую роль в подготовке русской революции». Плеханов писал о Г.: «Как политический публицист он до сих пор [1912] не имеет у нас себе равного. В истории русской общественной мысли он всегда будет занимать одно из самых первых мест». «Могучий литературный талант» Г. (слова Плеханова) признается всеми без исключения, писавшими о Г. на русском или иностранных яз. Алексей Веселовский пишет о «силе слова и художественности образов и форм, доходящих у Г. до гениального блеска». Различными сторонами своей деятельности Г. входит в историю русской беллетристики, критики, политической публицистики и историографии, но основной остается его роль как родоначальника «русского социализма», критика буржуазной цивилизации и провозвестника новой эпохи в истории мировой социалистической мысли. В России Г. оставался запрещенным писателем вплоть до революции 1905. Полное собрание его сочинений было закончено только после Октябрьской революции. Изучение деятельности Г. и популяризация его произведений (напрель имеющих непреходящее значение мемуаров «Былое и думы») до сих пор далеко отстают от исторической роли Г. и высоких художественных и просветительных достоинств его работ.

    «Незаконный» сын большого русского барина, И. А. Яковлева, и воспитательницы его детей, немки Луизы Гааг, Г. в детстве испытал на себе благотворное влияние крепостной прислуги и потрясения, вызванного в дворянском обществе движением и судьбой декабристов. Уже в юношеские годы Г. играет выдающуюся роль среди студенчества Московского университета, группируя вокруг себя кружок единомышленников, из которого впоследствии вышли выдающиеся политики, публицисты, критики и т. д. В связи с деятельностью этого кружка, проникнутого резко-отрицательным отношением к николаевскому режиму, в ночь с 19 на 20 июня 1834 Г. был арестован и в апреле 1835 отправлен в ссылку (Вятка, Пермь, Владимир на Клязьме). В 1840 Г. вернулся в Москву, но уже в следующем году был вторично отправлен в ссылку (Новгород). Вернувшись из ссылки в 1842, Г. отдался литературной деятельности и в ближайшие годы поместил в журнале Белинского ряд философских статей и беллетристических проповедей (повести — «Доктор Крупов», «Сорока-воровка» и роман «Кто виноват?"). 31 января 1847 Герцен выехал за границу и больше уже не возвращался в Россию.

    Мировоззрение Г. сложилось под влиянием левых гегельянцев, Фейербаха и французских социалистов-утопистов. С самого начала оно было действенным и антиправительственным. «До ссылки, — рассказывал впоследствии Г., — между нашим кругом и кругом Станкевича (см.) не было большой симпатии. Им не нравилось наше почти исключительно политическое направление, нам не нравилось их почти исключительно умозрительное. Они нас считали фрондерами и французами, мы их — сентименталистами и немцами». В основе указанного расхождения лежало различное восприятие философии Гегеля, под знаменем которой шел процесс оформления политической и общественной мысли интеллигенции 40-х гг. Кружок Станкевича — Белинского находился под влиянием консервативных сторон этой философий, кружок Герцена делал из нее революционные выводы. «Философия Гегеля — алгебра революций, — писал Г., — она необходимо освобождает человека и не оставляет камня на камне от мира христианского, от мира преданий, переживших себя». Усвоить подобное толкование гегелевской диалектики Г. помогла хорошо знакомая ему литература левых гегельянцев. В свою очередь он помог Белинскому и Бакунину преодолеть консервативную сторону философии Гегеля. Провозглашением революционного истолкования гегелевской философий явились «Письма об изучении природы» [1843]; о некоторых частях этих «Писем» Плеханов пишет: «легко можно подумать, что они написаны не в начале 40-х гг., а во второй половине 70-х, и притом не Г., а Энгельсом. До такой степени мысли первого похожи на мысли второго. А это поразительное сходство показывает, что ум Г. работал в том же направлении, в каком работал ум Энгельса, а стало быть и Маркса». Эта замечательная оценка философской мысли Г., сразу выдвигающая его на одно из первых мест в истории современной философии, отнюдь не должна вести к выводу, что Г. в своих философских и исторических взглядах являлся законченным материалистом-диалектиком. До последовательных взглядов типа Маркса — Энгельса Г. не доработался. Продвинувшись довольно далеко по этому пути, получив возможность в ряде случаев высказываться достаточно решительно в духе исторического материализма, Г. однако не стал последовательным материалистом. Над его философскими и историческими взглядами тяготела отсталость общественных отношений России середины XIX в.

    В еще более резкой форме отсталость этих отношений сказалась на общественно-политических взглядах Г., на его политической программе и, в частности и в особенности, на его политической тактике. Одновременно с влиянием левого гегельянства Г. испытал на себе влияние социалистов-утопистов. С момента ознакомления с их критикой капиталистического строя Г. сознал себя социалистом и, по его выражению, «неисправимым социалистом» остался на всю жизнь. Собственные наблюдения над функционированием капиталистической машины в таких ее мировых центрах, как Лондон и Париж, опыт революции 1848 года, пристальное изучение буржуазной культуры во всех ее видах углубили и заострили в Герцене ненависть и презрение к буржуазной цивилизации, к-рую он заклеймил именем «социальной антропофагии» (людоедства), сделали из него ее принципиального противника по чувству и разуму. Многочисленные страницы, посвященные Г. разоблачению капиталистического строя и буржуазной культуры, принадлежат к самым ярким и блестящим произведениям его пера. На первом месте среди этих произведений — его книга «С того берега» [1851], являющаяся одним из самых замечательных памятников мировой социалистической мысли. Книга представляет собой сборник наблюдений и размышлений над европейскими событиями 1847—1851. Центральным пунктом этого произведения, как и ряда последующих работ Герцена, — можно сказать центральным пунктом всех его размышлений — является вопрос о возможности, необходимости и условиях перехода от осужденного и умирающего капиталистического мира к новому социалистическому строю.

    Изучение философии Гегеля и Фейербаха сделало невозможным для Г. принять без критики те практические пути политики, которые указывали социалисты-утописты. Еще в России, в 1842, Г. ставит вопрос: «Где лежит необходимость, чтобы будущее разыгрывало нами придуманную программу? Иначе говоря: чем доказана неизбежность перехода от капитализма к социализму?» Этот вопрос, поставленный Г. сначала чисто теоретически, был заострен, углублен и поставлен перед Г. — как основной вопрос всей жизни и всего миросозерцания — крахом революционного движения 1848—1850 в Европе. «Видя, — писал Герцен, — как Франция смело ставит социальный вопрос, я предполагал, что она хоть отчасти разрешит его, и оттого был, как тогда называли, западником. Париж в один год отрезвил меня — зато этот год был 1848... Попытки нового хозяйственного устройства одна за другой выходили на свет и разбивались о чугунную крепость привычек, предрассудков, фактических стародавностей, фантастических преданий. Они были сами по себе полны желанием общего блага, полны любви и веры, полны нравственности и преданности, но не знали, как навести мосты из всеобщности в действительную жизнь, из стремления в приложение».

    Так. обр. выше формулированный вопрос Г. означал крах утопического социализма и требование научного обоснования социализма. Известно, что ответ на этот вопрос был дан только Марксом — его учением об историческом материализме и о классовой борьбе. Ни то, ни другое учение Маркса не было воспринято Г. Здесь опять-таки сказалось тяготение над его мыслью отсталости общественных отношений его родной страны. Г. не отрицал и не мог отрицать наличия классовой борьбы в истории. Но он не мог усвоить и не усвоил себе взгляда на классовую борьбу пролетариата как на орудие замены капитализма социализмом. Г. не закрывал глаз на определяющую роль материальных фактов истории человечества. Но он не мог усвоить и не усвоил того материалистического понимания истории, которое единственно способно вскрыть неизбежность перехода от капиталистической формы производства к социалистической, и механизм этого перехода. Тем самым для Г. оставалась закрытой та единственная дорога, к-рая могла привести его к такому ответу, который удовлетворил бы его громадный критический ум. Разочаровавшись в чисто политических революциях и ее деятелях, сколь бы радикальны ни были их воззрения в чисто политической области, признав единственно достойной своего имени лишь ту революцию, к-рая способна внести коренное изменение в материальное положение трудящихся и решительно изменить положение пролетариата, Г. не нашел путей к этой революций. Отсюда — разочарование Г. в европейском мире, в его способности преодолеть буржуазную цивилизацию. В историй мировой социалистической мысли Г. поэтому представляет высший предел критического отношения ко всем домарксовым формам социализма, ко всем формам непролетарского социализма. В этом заключается великая заслуга Г. перед историей социалистической мысли, свидетельство его громадного превосходства над уровнем мещанских, некритических демократов его эпохи. Правильно поставив вопросы, выдвинутые крушением утопического социализма и мелкобуржуазной революционной демократии, Г. не нашел на них ответа. Через 10 лет после революции 1848 г. Герцен все еще спрашивал:

    «Посмотрите кругом, что в состоянии одушевить лица, поднять народы, поколебать массы: религия ли папы... или религия без папы с ее догматом воздержания от пива в субботний день? Арифметический ли пантеизм всеобщей подачи голосов, суеверие в республику или суеверие в парламентские реформы?"... И отвечал: «Нет и нет, все это бледнеет, стареет и укладывается, как некогда боги Олимпа укладывались, когда они съезжали с неба, вытесняемые новыми соперниками. Только на беду их нет у наших потерпевших кумиров»... У буржуазной европейской цивилизаций нет соперников, есть только наследник, и этот наследник — мещанство, застой, «китайский муравейник» — таков вывод Герцена. «Существуют ли всходы новой силы, которые могли бы обновить старую кровь, есть ли подсадки и здоровые ростки, чтобы прорастить измельчавшую траву (буржуазной цивилизации)?» — вновь спрашивал Г. и отвечал полным безнадежности отказом теоретически разрешить этот вопрос. «Правого между голодным и сытым найти немудрено, — писал в этом настроении Г., — но это ни к чему не ведет... И в крестьянских войнах Германий народ был прав против феодалов, и в 1848 году демократия была права против буржуазии, но и в том и в другом случае народ был побит». Той «необходимости» воплощения своих идеалов свободы и социальной справедливости, к-рую Г. искал, он в Европе не нашел. Оставалось обратиться к России. Это обращение неизбежно вводило в построения Герцена элементы мистической веры и идеализации российской отсталости. Социально-политическая отсталость России, патриархальный уклад ее крестьянского «мира» явились для Г. последним оплотом его веры в социализм. Это была апелляция от ожесточенной классовой борьбы Европы, от ее торжествующей буржуазной культуры, растоптавшей свои собственные освободительные лозунги, от воцарившейся в ней и, казалось, безысходной «социальной антропофагии» — к принципам социальной справедливости, продолжавшим якобы жить во внутреннем укладе русской сельской общины. В конце 1859 Герцен спрашивал: «Что может внести в этот мрак (мрак темной ночи европейского и американского мира. — Л. К.) русский мужик, кроме продымленного запаха черной избы и дегтя?» — и отвечал: «мужик наш вносит не только запах дегтя, но еще и какое-то допотопное понятие о праве каждого работника на даровую землю... Право каждого на пожизненное обладание землей до того вросло в понятия народа русского, что, переживая личную свободу крестьянина, закабаленного в крепость, оно выразилось по-видимому бессмысленной поговоркой:,, Мы господские, а земля наша»... Счастье, что мужик остался при своей нелепой поговорке. Она перешла в правительственную программу или лучше сказать в программу одного человека в правительстве, искренно желающего освобождения крестьян, т. е. государя. Это обстоятельство дало так сказать законную скрепу, государственную санкцию народному понятию». «Задача новой эпохи, в к-рую мы входим, — продолжал Г., — состоит в том, чтоб на основании науки сознательно развить элемент нашего общинного самоуправления до новой свободы лица, минуя те промежуточные формы, которыми по необходимости шло, путаясь по неизвестным путям, развитие Запада». Это построение целиком вскрывает ту теоретически и практически противоречивую позицию Г., в к-рую он попал, разуверившись в путях утопического социализма и не найдя дороги к социализму научному. Нетрудно вскрыть в этом построении три идеи различного калибра, различного происхождения и различной дальнейшей судьбы: 1. Вера в «бытовой, непосредственный социализм» русского общинного крестьянства, который необходимо и возможно охранить от тлетворного влияния капитализма для того, чтобы выйти на путь социалистического развития, утерянный Западом. «Чем прочнее и больше выработаны политические формы, законодательство, администрация, чем дороже они достались, тем больше препятствий встречает экономический переворот. Во Франции и Англии ему представляется больше препятствий, чем в России». Общинная Россия, охраненная от влияния начал буржуазной культуры, является так. обр. обетованной страной социализма. Ее всесторонняя — экономическая и политическая — отсталость является гарантией сравнительной легкости ее социалистического переустройства. Эта идея легла в основу реакционно-утопических черт последующего народничества. Известными своими сторонами эта идея сближала Г. со славянофильством и придавала его взглядам мессианический характер. 2. Идея права на землю. Герцен формулировал эту идею как социалистическое начало. Именно в этом крестьянском сознании права на землю Г. хотел видеть тот новый социалистический принцип, который крестьянская Россия вносит в «нерешенный вопрос, перед которым остановилась» капиталистическая Европа, т. е. вопрос об экономических основах нового общества. Г. полагал, что идея права на землю придает «освобождению крестьян» социалистический характер. На деле идея права на землю не заключала в себе ни грана социализма. Она не имела никакого отношения к «европейскому» спору между капитализмом и социализмом. Но если в идее права на землю, вопреки субъективному представлению Г., не было ничего социалистического, то в ней было несомненно революционное содержание. Этот лозунг в конкретных русских условиях, в эпоху «освобождения» крестьян — и после нее — был самой широкой формулировкой интересов крестьянства в их противоречии с интересами помещичьего землевладения. Полное признание «права на землю» знаменовало бы признание за крестьянством права на громадный земельный фонд дворянства. Это подлинное революционное требование крестьянства и нашло себе выражение в формуле, которую отстаивал Герцен, придавая ей однако несвойственный ей социалистический характер. Эта черта герценовских взглядов вошла необходимым элементом во все дальнейшее развитие революционной русской мысли. Однако подлинно революционный смысл идея права на землю могла приобресть лишь в том случае, если ее осуществление связывалось с движением самого крестьянства. Герцен этой связи не видел. Наоборот. Осуществления «права на землю» он ожидал не столько от революционного движения крестьянства, сколько от усвоения этой идеи правительством. Отсюда третий элемент во взглядах Г., его фантастическо-оппортунистические представления о роли, к-рую могло бы сыграть в деле освобождения крестьянства правительство. Эти представления были связаны у Г., во-первых, с общим пренебрежением или равнодушием к вопросам политического устройства, заимствованным у социалистов-утопистов и у высоко ценимого Герценом Прудона, во-вторых — с уверенностью в полной политической пассивности крестьянской массы и в-третьих — с доверием к сверхклассовому характеру власти. «Императорская власть у нас, — писал Г., — даже через полтора года, после 19 февраля 1861 — только власть, т. е. сила, устройство, обзаведение; содержания в ней нет, обязанностей на ней не лежит, она может сделаться татарским ханатом и французским Комитетом общественного спасения, — разве Пугачев не был императором Петром III?» Когда Чернышевский попытался выяснить Г. всю иллюзорность и вредность подобных взглядов — «не убаюкивайтесь надеждами и не вводите в заблуждение других, — писал Чернышевский Г., — помните, что сотни лет губит Русь вера в добрые намерения царя», — Г. отвечал: «Кто же в последнее время сделал что-нибудь путное для России кроме государя? Отдадим и тут кесарю кесарево». Этот взгляд определил и тактику Г. во время «освобождения» крестьян: рассматривая освобождение крестьян с землей как переходную меру социалистического характера, Г. в то же время колебался между либерально-бюрократическим и революционно-демократическим решением вопроса об освобождении, явно больше рассчитывая на первое, чем на второе. Эта сторона практической политики Г. роднила его с умеренными либералам и и вызвала его разрыв с последовательными революционными демократами и социалистами типа Чернышевского, его друзей и учеников (молодое поколений эмиграции 60-х гг.). То же обстоятельство наложило решительный отпечаток на «Колокол», созданную Г. в эмиграции русскую политическую газету (No 1 вышел 1/VII 1857, последний—244—245 номер— 1867; в 1868 выходило продолжение «Колокола» на французском яз.). Вместе с другими изданиями Г. (журнал «Полярная звезда», периодические издания — «Общее вече» и «Под суд!", сборники статей и т. д.) «Колокол» представлял первую русскую свободную политическую трибуну, орган систематического обличения и разоблачения мерзостей крепостнически-монархического режима. В этом смысле заслуги «Колокола», который Г. редактировал совместно со своим другом и единомышленником Н. П. Огаревым (см.), велики и незабываемы. Но положительная программа «Колокола» в эпоху реформ [1857—1862] была умеренна. Впоследствии, под влиянием краха своих надежд на ход крестьянского дела, реакционного поворота правительства, польского восстания, оживления демократического движения в Европе и в частности оживления рабочего движения (основание и работа I Интернационала), Герцен пытался радикализировать «Колокол» и свою программу. С 1864 он выдвигает лозунг «Земли и воли», а в 1865, начиная с No 197 «Колокола», прибавляет этот лозунг в качестве девиза к старому девизу «Колокола»: «Vivos voco!» (Зову живых). Это обозначало вместе с тем стремление найти новую аудиторию для «Колокола», опереться вместо либерального дворянства на начинавшую играть все более заметную роль в общественной жизни радикально настроенную разночинную интеллигенцию. Но активная часть этой новой интеллигенции шла под другим знаменем: ее программа складывалась под сильнейшим влиянием философских, социально-экономических и политических взглядов Н. Г. Чернышевского, который во всех указанных областях гораздо последовательнее и резче Герцена проводил линию революционной и демократической политики с идеей крестьянской революции в центре ее. В итоге, к концу жизни Г. оказался политически изолированным. Либералы не могли простить ему его социалистических убеждений, его сочувствия польскому восстанию 1863, его похода против дворянского землевладения, его злых выходок против монархических принципов. Для революционной интеллигенции была неприемлема его оппортунистическая тактика, его недоверие к прямому революционному действию масс. Пролетарский же социализм, складывавшийся вокруг Маркса, питал естественное недоверие к публицисту и политику, не сумевшему стать на точку зрения классовой борьбы современного пролетариата и возложившему свои надежды на «бытовой, непосредственный социализм» сельской общины самой отсталой из европейских стран. Возведенная Г. внутренне противоречивая постройка, в которой общечеловеческий идеал социализма, почерпнутый из результатов умственной работы передовых стран, опирался на экономику и психологию отсталых и обреченных умиранию аграрных отношений, не могла устоять под ударами жизни. Чем дальше, тем больше становилось невозможным мирное сожительство элементов западно-европейского социализма с апологией отсталых социальных отношений России. Однако в известный момент и эта внутренне противоречивая проповедь могла сыграть и сыграла подлинно революционную роль. Роль Г. как необходимого переходного звена в истории мировой социалистической мысли и русского революционного движения выяснила только марксистская мысль — Плеханов и Ленин. «Духовная драма Г., — писал Ленин к столетию со дня его рождения, — была порождением и отражением той всемирно-исторической эпохи, когда революционность буржуазной демократии уже умирала (в Европе), а революционность социалистического пролетариата еще не созрела... У Г. скептицизм был формой перехода от иллюзий «надклассового» буржуазного демократизма к суровой, непреклонной, непобедимой классовой борьбе пролетариата». Громадный, вспыхивающий гениальными блестками, литературный талант Герцена, его пламенная ненависть к буржуазному строю, искренняя преданность социалистическому идеалу и продолжавшееся всю жизнь служение делу освобождения человечества от гнета капитала, а России — от гнета крепостничества, — делают его личность одной из самых привлекательных в историй социализма, а его сочинения — замечательным, увлекательным комментарием к истории культурного и революционного движения Европы и России между Февральской революцией и Парижской коммуной.

    В литературном наследстве Г. законченные беллетристические, философские или социологические произведения составляют незначительную и не самую ценную часть. Все остальное — свободный, сознательно ломающий все установленные литературные формы, рассказ-исповедь о себе и о своей эпохе. «Это не столько записки, сколько исповедь», — писал сам Г. в предисловии к своему самому крупному произведению — «Былому и думам», которое он писал и перерабатывал 15 лет. К этой форме, к вольному рассказу о своих переживаниях по поводу любого встретившегося в жизни факта, тяготеет вся литературная манера Г. Отсюда его стремление облекать свои работы в форму «писем» («Письма из Франции и Италии», «Письма к будущему другу», «Письма к старому товарищу» и т. д.), записок («Записки д-ра Крупова»), автобиографических рассказов («Былое и думы»); отсюда же тесное единство литературных работ Г. и его переписки и многочисленных дневников: личные письма и дневники его легко и непосредственно переходят в литературные работы. Предпосылкой этой манеры Г. является его поразительная и редкая в литературе искренность. В этой искренности можно пожалуй отметить оттенок старого барства, сознание своей «избранности», признание важности и общественного интереса своих личных переживаний. Однако опасность фальшивых нот, связанных с этим, преодолена у Г. глубокой серьезностью и страстностью в отношении к основным проблемам жизни.

    В русской литературе никто (кроме Толстого) не рассказал столь беспощадно о себе и своих близких, как Г. Но у Толстого этот рассказ был продиктован морализирующими тенденциями. У Г. этих тенденций не было никогда. Гегелевская диалектика и фейербаховский материализм освободили Г. навсегда от попыток стать в позу морального проповедника. Его художественный рассказ не преследует другой цели, как показать и понять жизнь как она есть. И в этом он достигает поразительной силы. «Все эти дни, — писал Тургенев, — я находился под впечатлением той части,, Былого и дум» Г., в которой он рассказывает историю своей жены, ее смерть и т. д. Все это написано слезами, кровью: это — горит и жжет. Так писать умел он один из русских». Эту характеристику следует отнести не только к указанной части «Былого и дум» и не только к «Былому и думам». Сила чувства и сила изобразительных средств Г. такова, что «горят и жгут» не только страницы, посвященные им своим личным переживаниям. Его художественные характеристики людей, событий и целых эпох в ряде случаев непревосходимы по глубине проникновения, тонкости восприятия, меткости удара. Он достигал той же выразительности, когда его рукой водила ненависть к Николаю I, Наполеону III, русскому крепостнику и европейскому мещанину, или любовь к декабристам, к Белинскому, к Орсини, к народной массе, творившей революцию 1848. Эта сила оставляла его только тогда, когда он переставал понимать движущие силы и психологию того или иного общественного движения: это относится одинаково к деятелям 60-х гг. в России (Чернышевский, Добролюбов, молодая эмиграция) и деятелям марксистского социализма в Европе.

    Бесстрастный рассказ, сухая регистрация фактов, логическое сопоставление идей, систем, тенденций — были глубоко чужды литературной манере Г. Переживший очень сложную личную жизнь, близкий свидетель и участник драматических моментов мировой истории, Г. воспринимал жизнь как постоянно развивающуюся драму, иногда прерываемую комическими эпизодами и часто переходящую в безысходную трагедию. Его художественная сила заключалась в том, что он переносил на свои страницы куски этой драмы так, как подносила их жизнь, ничего не смазывая и не приглаживая, не стесняясь тут же, на этих же страницах, плакать и восхищаться, бичевать и весело хохотать, любить и негодовать. Его произведения наполнены, можно сказать, насыщены историческими портретами, сценами и эпизодами. Кое-что здесь может показаться анекдотом и зарисовкой курьезов. Но это не так. Его портреты неизменно переходят в типы — классов, групп и подгрупп. Его эпизоды, сцены и анекдоты неизменно переходят в социальные характеристики быта, уклада правительственной и общественной жизни. Страстное отношение к основным проблемам жизни и общества, широкое образование, впитавшее в себя Вольтера и Гегеля, Фейербаха и Сен-Симона, прекрасная осведомленность в революционных движениях своего времени, близкое знакомство со всеми почти деятелями демократического движения середины XIX в., блестящее остроумие и великий талант литературной изобразительности сделали то, что в своих произведениях Герцен оставил нам не только философские, социологические и политические построения, исторически давно превзойденные, но и непревзойденную художественную летопись жизни, исканий, падений и взлетов, побед и поражений своего поколения, поколения, родившегося накануне падения Наполеона I и сошедшего со сцены накануне Парижской коммуны. Великое и малое, трагическое и комическое в персонажах тех дней закреплено художественным пером Герцена на поразительно написанном фоне крепостной России, распростертой у ног «венчанного солдата», и европейской революции, захваченной и покоренной лавочником и проприетером. Бытописания этой эпохи русской жизни читатель ищет обычно лишь в повестях и романах Тургенева и в рассказах и эпопее Толстого. Это ошибка, в основе которой лежит долгий запрет Г. Художественное наследие Г. для познания той эпохи не менее, а иногда и более, ценно, чем произведения сейчас названных художников: он видел шире их (революционную и интернациональную среду) и о многом рассказал острее их (о крепостничестве, о николаевском деспотизме, об извращениях чувства и воли в атмосфере самодержавной тюрьмы). Великое разнообразие стран, событий, людей, культурных укладов, среди которых жил Г., сказалось на его стиле и яз. Стилистика и яз. Г. далеко отступают от всяких школьных канонов. Он не боится ломать фразу, вставлять в нее французские, немецкие, итальянские выражения и слова, руссифицировать последние, прервать изложение какого-либо факта длинным рассуждением «по поводу», а теоретическое рассуждение — анекдотом из времен Екатерины II или отрывком из беседы с Прудоном. Язык его произведений тот же, что в его интимных письмах, и чувствуется, что это — живой язык, естественная разговорная речь, которую не очень трудились шлифовать, прежде чем положить на бумагу. За этим стилем и яз. стоит большая и притом несомненно барская культура, осложненная однако пристальным изучением немецкой философии и живым общением с редакциями и политическими клубами 1848. Это сочетание сильно обогатило словарь Г. и дало ему смелость и свободу распоряжаться этим словарем вне всяких образцов. А это в свою очередь усиливает впечатление искренности, правдивости, разнообразия и остроты герценовского повествования. «Язык его, — писал Тургенев, — до безумия неправильный, приводит меня в восторг: живое тело..."

    По блеску, остроумию, страстности, разнообразию приемов, свободе и остроте обсуждения самых разнообразных и глубоких вопросов человеческой жизни и истории — художественные страницы Г. стоят на уровне высочайших достижений мировой литературы.
 Изменить